Семейный альбом

странные слова, которыми больше не говорят… отсветы исчезнувшей жизни – на старых фотографиях, ветхих предметах… Ну, кто через двадцать лет будет понимать, что такое запонки? Но я помню:

на белой рубашке деда, они скрепляли подернутые пружинками ее обшлага, и еще у него была сетка для волос, машинка для точки бритвенных лезвий и мундштук слоновой кости, оправленный в серебро, в который вставлялись папиросы «Герцеговина Флор»…

в общем:

история рода моего корнями уходит в глубь веков… В точности, как и история любого другого, так что тут – никаких неожиданностей.

* * *

Георгий Павлович Смольский.

Смольские (или на польский манер, Смульские) произошли от татарского семейства, переселившегося в Польшу на военную службу к королю – к концу 18 века «доказавшего дворянство» (что бы это ни значило) и получившего графский титул.

… сперва они ополячились - потом обрусели – обзавелись имением в городке Бельск-Подлясский в восточной Польше… и были уничтожены бунтом 1917-го. Ну, почти.

дед мой, воспитывавшийся польской гувернанткой, поначалу говорил на польском чище, чем на русском, что вызвало недовольство его родителей, нанявших уже русских учителей… Домашнее образование он продолжил в Петербурге, в Императорском Кадетском корпусе – вплоть до революции.

 

в конце 1917-го, когда размеры случившейся беды стали ясны, корпус попытались вывезти в Финляндию, но поезд был перехвачен большевиками, и все дети убиты.

 

деду же моему повезло, и его немного недорезали, отчего у него остался шрам от солдатского штыка на груди, а также чудаковатость и нервность (детям вообще не идет на пользу, когда их пытаются зарезать) – и, стоило незаметно подойти к нему сзади и сказать что-либо (например «буууу!» - что я в нежном и пакостном возрасте иногда проделывал), как он сильно вздрагивал и пугался…

 

… недобитый кадет был определен в детский дом с беспризорниками, откуда через некоторое время изъят непонятным образом разыскавшей его тетушкой, отмыт, накормлен, и перевезен в Москву.

Камилла Леопольдовна, гувернантка Смольских

* * *

в двадцатые года дед обучился инженерно-строительному делу, и жил вполне обычно - когда б не постоянный страх перед НКВД, из-за которого он несколько раз «терял» документы, менял фамилии (к тридцатым став Цветковым – довольно безвкусный выбор, на мой взгляд), и даже отчество (из Павловича – в Петровичи), год рождения (по документам – 1906-й, на деле же – раньше)…

… и, в конце концов, женившись на Марии Фрейдзон, родом из вполне шагаловского Витебска, поменял фамилию снова и стал Георгием Петровичем Фрейдзоном, тем самым скрывшись от революционного правосудия окончательно – сказаться евреем было благонадежно.

подробностей знакомства моей бабушки с дедом я не знаю, и расспросить уже некого – осталось лишь фото: Георгий и Мария на южном курорте, очень молодые, и еще несколько фотографий того времени – молодожены выглядят счастливыми. Кстати: бабушка моя, Мария Семеновна, в юности отличалась удивительной красотой, и кротким, счастливым характером... Друг друга они называли - «Жорж» и «Мэри»...

* * *

… так или иначе, но НКВД до деда так и не добрался, и жутковатые тридцатые прошли безвредно, в домашних заботах – ближе к сороковым рождается первенец, Валентин.

 

начавшаяся война деда почти не затронула: из-за стратегически важной специальности и нервной болезни в действующую армию он призван не был, но отправлен строить какие-то важные в военном отношении мосты. В 1943-м родилась дочь Татьяна - моя мама.

конец сороковых ничем не примечателен, а в начале пятидесятых произошла совершенно удивительная история…

* * *

некая венгерская семья, бежавшая в СССР от преследований в хортистской Венгрии, была с дедом дружна. Незадолго до смерти Сталина, когда, во время компании против космополитизма, стали сажать переехавших в СССР иностранцев, они решили скрыться, и дед предложил помощь…

целый год они прожили у нас, не выходя из дому - в коммунальной квартире, и никто из соседей не донес, неслыханно… Что заставило меня поначалу отнестись к этой истории с недоверием - но пачку открыток от венгерской «тети Розы», которые она присылала вплоть до восьмидесятых, с приветами «Жоржу, Мэри, Танечке и Валечке» - я видел своими глазами.

в 1953-м Сталин умер и пленники вышли из убежища – прошли улицей до пределов, видимых в течение года из окна – и далее, посидеть на скамейке у Новодевичьего монастыря – а потом уехали, в Венгрию…

* * *

под старость Их Сиятельство изволили изрядно чудить. Иногда, переходя в домашнем обиходе на французский язык, которым никто из домашних не владел; либо, начав декламировать «Евгения Онегина» наизусть, до самого конца – что занимало иногда пару часов, вызывая досаду.

картинка из детства, утренний моцион деда:

на кухне, в неглиже, похлопывая себя по щекам и оттягивая пальцами кожу, подставленную под бьющий из кипящего чайника пар – дед боялся старости и пытался сохранить свежесть лица… Напевая при этом куплеты совершенно дикого содержания, навсегда засевшие у меня в голове, например:

«Мишель Пафнутьич Экуше,
поедем, душка, в Ля Транже,
Марсель, а-Лондон, а-Пари,
там поживем годочка три»

или:

«Эх-ма,
кабы денег тьма,
накупил бы я барышень сто два,
и пошел бы я с ними гулять!»

а потом продев те самые запонки, галстук - прищелкнув штаны подтяжками с блестящими защелками (предметом моего детского завороженного рассматривания) уходил на работу.

кстати насчет барышень – заботился дед о сохранности физиогномии неспроста, ибо был любвеобилен до неприличной крайности – и, уже в девяностых, дачные соседские старички рассказывали мне о дедовых любовницах, которых, по их словам, было пол-поселка – и однажды даже показали одну, издалека – медленно ковыляющую, осторожно проверяя надежность пути палкою, старушку…

все это должно было огорчать бабушку, но, по ровности характера, сносила она дедовы похождения спокойно, без скандалов - да и вообще выяснения отношений, раздражительности и разговоров громким голосом в семье заведено не было.

а еще был дед сентиментален, пригорюнясь и изобразив дворянское выраженье лица, слушал Вертинского, Козловского и т.п., иногда подпевая: «… на сопках Маньчжурии воины спят и русских не слы-ы-ыышно слез!» - и прямо жуть как не любил окаянных большевиков!

я валяюсь на кровати, погруженный в книжку.

«Эээ… Мишенька, дружочек, а что это ты читаешь?»

(рассеянно) «Ну, вот – «Пионеры»…»

«ПИОНЕРЫ? Да что же это… Брось эту пакость немедленно!»

«Дед, да успокойся, это не те пионеры, это Фенимор Купер, ну, про индейцев!»

«Ааааа… про индейцев…ну, про индейцев – хорошо…»

дедово горе: купленный мне в подарок хомяк, по небрежности оставленный на подоконнике в солнечный день, умирает от теплового удара – весь вечер безутешный дед сидит на кухне, баюкая в ладонях комочек свалявшейся шерсти: «Ну, хомячишичка… ну что же ты так?».

на самом деле, до самой старости был дед – совершеннейшим ребенком.

* * *

стоит добавить, что при всей своей манерности, он вовсе не был изнеженным неумехой, знал и любил ручной труд, сам отстроил на даче два дома, и я помню его и так: летний, дачный дед, с гвоздями в зубах - стук, пилы, молотки – дед-хлопотун, постоянно в движении – лишь изредка присаживающийся на любимую скамейку, разминая в пальцах «Герцеговину Флор»…

 

 

 

дача вообще была дедовой отрадою, убежищем от мира, где все шло явно не так, и ей посвящал он все свободное время – одним из утопических его проэктов было устройство в саду маленького прудика с карпами и горбатым мостиком, в точности из детских воспоминаний – дело осложнилось тем, что для воплощения мечты выбрано пространство между домом и соседским забором; земляные работы уже были начаты, когда через забор свесилась мужская голова с весьма грубыми чертами лица, и обратилась к Их Сиятельству довольно простонародно, любопытствуя – comme on dit en Russe? – не ебанулось ли соседушко копать под забором, тут и так по весне, блять, размывает – продолжив угрозами прямого рукоприкладства – в общем, проэкт был отвергнут.

 

* * *

отношения с дедом были у нас несколько отстраненными - кажется, он не особо умел общаться с детьми, но относился ко мне с вежливым интересом и осторожной симпатией – чем я ему вполне отвечал… хоть и подсмеивался временами, больно уж несерьезною фигурой он был – такой порхающий, с легкой сумасшедшинкой (вот у других деды это да, осанистые и в каракуле)… но, в общем и целом, именно за странности - деда одобрял

* * *

… к концу семидесятых здоровье его стало быстро ухудшаться, и за несколько лет из молодящегося бонвивана он превратился в лежачего, ослепшего, погруженного в мучительный маразм старика...

когда, в 1984-м, умерла бабушка, он этого уже не заметил.

… как-то (мне было пятнадцать), вытаскивая обделавшегося деда из кровати (от изгаженной простыни пахнуло тошнотворно) и перетаскивая его на специальный стул с отверстием, мыть – я вдруг резко ударил его по лицу. Дед (уже ничего не понимающий, но почувствовавший боль и обиду), заохал и мелко затрясся... А я застыл, понимая, что только что сделал что-то настолько не то, что забыть об этом не смогу никогда, и вообще мне за это, рано или поздно, что-нибудь - да будет.

(и через несколько лет, в армии, отирая кровь с разбитой рожи – результат мультикультурного общения с кавказским землячеством – я так и думал: «Ну вот, например!» - или, потом, еще… ну, неважно).

однажды, он начал задыхаться и трястись; мы с отцом отнесли его в ванную и пустили теплую воду – там, через пару часов агонии, он и умер.

Продолжение (Мария Семеновна Фрейдзон)